НовостиРуки матери и «Зингер» К 75-летию депортации ингушей в Казахстан и Среднюю Азию 06.02.2019 Все ближе трагическая дата в истории ингушей. 23 февраля этого года исполняется 75 лет со дня депортации ингушей в Казахстан и Среднюю Азию. О высылке целого народа написано немало воспоминаний, в том числе и самими очевидцами, и знаменитыми русскими и ингушскими писателями, в числе которых и Анатолий Приставкин, и Саид Чахкиев. Но этого, полагаю, все равно недостаточно для того, чтобы полновесно ощутить и понять боль людей, которых в одночасье по надуманным мотивам лишили самого дорогого, что у них есть и остается — Родины. Поэтому наша с вами святая обязанность передавать из поколения в поколение рассказы тех, кто на себе испытал голод, холод, смерть близких. И показывать тем самым, что их дух и стремление к свободе никоим образом не были подчинены и подавлены злой волей. Мы продолжаем публиковать материалы о депортации и предлагаем вашему вниманию статью члена Союза журналистов СССР, России, заслуженного работника культуры Ингушетии, кавалера ордена «За заслуги» Микаила Хасултановича Зангиева (ныне покойного), написанную им в начале 2000-х годов. Руки матери и «Зингер» Тогда, в 1944 году, мне было семь лет с неделями. Точно помню все, что видел и ощутил, вплоть до мельчайших микродеталей. И сегодня, в 65-летнем возрасте, в один миг, в тысячу раз быстрее, чем любой компьютер, могу пропустить зримо через свое сознание все, что было со мной, с семьей, с нашим народом, начиная со среды 23 февраля того года и кончая первой песней, переданной на ингушском языке по казахстанскому радио, вызвавшей у моей матери — Рабиат Эльмурзиевны Зангиевой (Зазоевой), слезы… Я их тоже запомнил. Лились они прозрачными светлыми капельками на швейную машинку марки «Зингер», из-за которой она редко вставала. До этого я никогда не видел их на ее глазах, даже когда мы оказывались в невыносимых условиях голода, холода и болезней, когда она беспомощно смотрела на умирающих своих детей. А тут разволновалась, услышав знакомую мелодию родных гор. К этому мы еще вернемся. …А теперь коротко обо всем, но в хронологическом порядке. Кавказ вообще малоснежный регион России. Наверное, это оттого что небо приберегает влагу для весенне-летних дождей. Бесснежный зимний период установился в Ингушетии и перед нашим выселением. А утром мы увидели совсем другую картину. Снег лежал мягким нежным белым одеялом. Даже в темноте, еще не успевших развеяться сумерках, он не мог спрятать свою белизну. А мы, вся домашняя детвора — семь душ, поднялись со своих постелей в то утро рано, потому что нас разбудил властный стук в дверь. Я тогда имел очень примитивное понятие о русском языке, но отдельные слова понимал. А научился я у Ивана Зудкина. Он у нас оказался в начале 30-х годов, когда на Украине разразился небывалый голод, и ее население вынуждено было бежать в другие места СССР. Значительная часть этих беженцев оказалась и у нас, в Ингушетии. Их размещали в своих домах местные жители. Так оказалась в нашем еще строившемся доме и семья Зудкиных. Иван был большим мастером плотницких дел, и отец упросил его не уезжать, хотя многие украинцы уже начали возвращаться на экономически стабилизировавшуюся родину. Уехали Зудкины только в 1939 году, после смерти нашего отца — Хасултана Хусеновича — педагога и бывшего почтового работника. 23 февраля русский язык, которому мы научились у Зудкина, помог нам понять, зачем пришли к нам солдаты. «…Собирайтесь быстро. Начнутся военные маневры». До сих пор хранятся в ушах эти слова, прозвучавшие как неожиданный выстрел в сердце. …Собраться нам особого труда не стоило. Мы все, семеро детей, соскочили со своих постелей и были готовы к выполнению приказа. Искать и надевать штанишки, рубашонки нам не нужно было. Мы спали обычно в том, в чем ходили днем, и, в основном, на полу, подстелив что-нибудь из домашних вещей. Во всем доме было всего две кровати. Теплой одежды у нас вообще не было, тем более зимней. Таким образом, мы еще полусонные (пять мальчиков и две девочки) собрались у дверей, пока мать в кладовке заполняла мешок кукурузой и собирала кое-какую посуду, заворачивая ее в простыню. Один солдат с вытянутым автоматом стоял рядом, а другой, взяв с собой самого старшего из нас, Ахмета, рылся в подвале под полом, поднимался по лестнице через люк на чердак, ища оружие. Поняв, что Ахмет кое-как кумекает по-русски, он давал ему распоряжения: что и как делать, освещая углы карманным фонариком. Потом они долго ходили по двору, задерживаясь в сарае и других подсобных помещениях. Вернулись примерно через полчаса. В руках у Ахмета был топор. И когда тот же солдат жестом дал ему понять, мол, отдай топор, Ахмет решительно спрятал его за спину и начал кричать: «Отец, топор, отец». Он хотел сказать, что это отцовский топор, и он не имеет права его отдавать. У него было какое-то личностное, святое отношение к этому топору как к какой-то драгоценной реликвии. Прятал его даже от нас. Он с отцом часто ездил в лес за дровами. Но на этот раз ему пришлось лишиться его навсегда. Вернулся тот солдат снова в дом и дал знак своему сослуживцу, что можно нас выводить. А тот обвел нас задумчивым взглядом и развел руками, что-то объясняя ему. А мы уже давно были готовы подчиниться их воле. Рядом лежали свернутые в рулон наши одеяла, подушки и еще кое-какие старые вещи, узелок с посудой, мешок кукурузы и полмешка кукурузной муки. Мы обулись в тапочки и старые изношенные ботинки. Сестренки Аза и Хяди тоже укутались во что попало. Вот такой была картина, представленная нашим «охранником» своему товарищу. Потом этот охранник оставил его вместо себя и куда-то ушел. Примерно через 15-20 минут он вернулся с кучей одеял, несколькими парами обуви и носков. Потом зашел в курятник (обитатели его еще спали в те минуты) и вынес оттуда несколько кур. Передал их Ахмету, проведя по шее одной из них пальцем, мол, режь. Таким образом, к нашим вышеназванным продуктам добавились резаные куры. Нас вывели во двор и посадили на арбу, укутав одеялами. Арба была специально подготовлена и устлана кукурузным стеблем. Все время, пока мать и Ахмет усаживали нас, младших, в эту арбу, погонщик с красной повязкой на рукаве телогрейки, с лицом, явно не русским, стоял в стороне, спокойно покуривая. Я отчетливо запомнил это лицо и, будучи в ссылке уже с пробудившимся сознанием, расширившимся кругозором, сопоставлял его с лицами представителей других национальностей. Но так и не нашел похожего за 13 лет, проведенных в Казахстане. И только вернувшись на родину, мы узнали, что в нашем доме в тот год поселилась семья именно этого погонщика. Нас отвезли на сборный пункт, образовавшийся недалеко от нашего дома в с. Насыр-Корт Назрановского района (переименованного после нашего выселения в Хетагуровский) и высадили прямо на снегу, укутав теми же одеялами. Огромная площадь, окруженная вооруженными солдатами, была заполнена надрывным плачем таких же, как мы, укутанных детей, прижавшихся друг к другу, женщинами и престарелыми — стариками и старухами со слезами на глазах. К вечеру холод усилился, и мы по-детски наивно радовались тому, что к нам подъехали американские грузовые машины, чтобы увезти нас с этого сборного пункта. Мы только не знали, куда будут везти. И когда нас подвезли к железнодорожной станции Назрань, мы догадались, что дорога предстоит дальняя. Нас погрузили в один из «телячьих» вагонов бесконечно длинного эшелона, и мы отправились в путь. «Военные маневры» Не помню точно, за месяц или полтора до этой отправки наше село наводнили многочисленные военные, они заходили во дворы, в дома, записывали адреса всех членов семей, и куда-то исчезли. Потом, перед самым праздником — Днем Советской Армии и Военно-Морского Флота, снова появились. Всех нас предупредили, что в честь этого праздника 23 февраля будут проходить военные маневры, опасные для населения, и никому нельзя выходить из дома. «Вот как оберегают нас солдаты от несчастных случаев», — думали мы своим наивным, как потом оказалось, умом. Но потом в вагоне мы поняли секрет этих «маневров». В нашем вагоне ехало 16 семей, и все из разных фамилий и разных селений. При посадке нас разделяли именно по такому принципу. Это тоже была одна из тонких деталей тактики сталинско-бериевских «маневров» — «разделяй» кровно-тейповые связи. Моя «Марусенька» Казахстан после 18-дневного мучительного пути встретил нас снежными сугробами и трескучими морозами. Солнце только светило в тот день, 11 марта, по-кавказски ослепительно ярко. Все остальное для нас было ново и незнакомо. Высадили прямо на хрустящий снег железнодорожной станции поселка Федоровка (центр Федоровского района Кустанайской области). Все вокзальные помещения были переполнены. Туда разрешали заносить или заводить только тяжелобольных и по одному человеку из ухаживающих за ними родственников. Солнце близилось к закату. Мы сидели, плотно укутавшись одеялами, и голодными глазами смотрели на рядом стоявший мешок кукурузы. В вагоне, после того как закончилась мука, из которой мать на «буржуйке» (выждав своей очереди) пекла нам кукурузные лепешки (ольгаш), мы начали жарить кукурузу в сковородке, которую мать не забыла прихватить. Ждали какую-то подводу, которая должна была подойти, чтобы нас куда-то отвезти. Мы все до предела исхудали и ослабли. А пятилетний Алихан, который и так постоянно болел какой-то хронической болезнью, еле дышал. Самая младшая — Хяди, тоже была как неживая. Вскоре они умерли. Мы продолжали сидеть на снегу с посиневшими носами и ждать обещанной подводы. Мать нервничает, ходит по станционной площади, ища какого-нибудь знакомого, чтобы он помог что-то предпринять, чтобы нас не оставили на ночь на этом месте: мы могли не выжить и окоченеть. Что для таких морозов наши тонкие кавказские одеяла?! Солнце спокойно продолжало заканчивать свой дневной полукруг. Мы тогда не понимали, в каком ужасном состоянии находилась душа нашей матери в те минуты. Это же состояние кольнуло наши души намного позже. И боль эта до сих пор продолжает тихо пульсировать в наших сердцах. О-о, Божье спасение! К нам приближались широкие сани, запряженные быками с длинными рогами. Управляла ими краснощекая женщина крупного телосложения. Впереди, на определенном расстоянии от нее, шел стройный молодой мужчина, указывая погонщице путь, куда направляться. Я его узнал еще издалека. Это был наш дядя — Хакяш. И здесь не могу не прервать свои воспоминания, чтобы поведать о том, как он в тот момент оказался рядом с нами и что это был за человек. Оказывается, его тоже раньше всех вызвали на тот же сборный пункт и вместе со всеми своими сельчанами (кроме раненых, оказавшихся в нашем вагоне) отправили в ссылку отдельным этапом. И в течение всего этого времени (18 дней), упрашивая конвоиров и переходя из вагона в вагон на каждой остановке, и спрашивая у встречных, он искал нас: свою и нашу семьи. Свою он нашел чуть раньше. А до нас добрался только на конечной остановке. Как позже выяснилось, в те минуты, когда мать наша в растерянности и горе металась по станции, он узнал ее издалека и тут же устремился к первым попавшимся саням. Нас быстро погрузили, и быки, не спеша, тронулись в известный пока только нашей погонщице путь. …Хакяш Хусейнович Зангиев был одним из первых представителей послереволюционной молодой интеллигенции Ингушетии. Это было время, когда практически действовал один из главных декретов Ленина, объявивший равноправие всех народов, в том числе нацменьшинствам. В 1921 году в Москве был открыт специальный Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ) с трехгодичным обучением. В нем начали обучаться представители 73-х малых народов Востока СССР, в том числе ингушского. Одним из первых выпускников этого университета был Хакяш. После его окончания он работал на различных руководящих должностях, в том числе председателем Назрановского райисполкома. …Под санями — тот же мелодичный хруст, заменивший ритмичный стук колес нашего вагона. Из-под одеяла, укутавшего меня до самой головы, через шель наблюдаю за погонщицей и удивляюсь: как она без вожжей управляет быками. Только иногда она приказным тоном произносит какие-то непонятные слова «Цоб-цобе!». Заметил я также, что такие приказы быкам посылаются на поворотах дороги. При «цоб!» — быки сворачивали вправо, при «цобе!» — влево. И вот, наконец, место нашего спецпереселенческого проживания — хутор Марусенька, состоявший из двух длинных рядов низеньких землянок с одной улицей. Вместе со всеми привезенными на таких же санях нас поместили в небольшое здание начальной и единственной в этом хуторе школы. Отсюда нас в тот же день после каких-то записей развезли в другие места временного обитания. Одних поселили в пустующие помещения коровников, других — в давно пустовавший детсад, в клуб и т. д. С наступлением весны каждая семья начинала искать на окраине хутора разные уголки для будущих очагов и кое-как обустраиваться, воздвигая из целинного пласта землянки, наподобие тех, из которых состояла наша «Марусенька». Кстати, о «Ма-русеньке». За много лет до нашего появления в этих местах были поселены семьи беженцев из Украины, которые мигрировали оттуда в связи с разразившимся глобальным голодом в конце 20-х — начале 30-х годов XX века. Оказывается, как выше мы говорили, одни из них попали в наш Кавказский край, другие — сюда, в Казахстан. И вот новая встреча с земляками незабвенного нашего постояльца Ивана Зудкина. Одна из украинских женщин-мигранток по имени Маруся возглавила строительство здесь этого хутора, организовала колхоз «20 лет Октября». Хуторяне назвали свой хутор «Марусенькой». Так это название в память этой мужественной женщины и закрепилось за этим новорожденным украинским поселением в 10-ти километрах от райцентра. Мы тоже построили себе времянку из пластов и стали жить, голодать и… умирать. По прибытии на постоянное поселение в Казахстан к перенесенным в долгом пути нашим адским испытаниям прочно привязалась коварная и жестокая «подруга» голода — эпидемия, и безудержно начала валить с ног совсем обессилевших людей. Умирали чаще дети. На улице редко можно было увидеть ходячего земляка. Почти все взрослые лежали по углам, на полу своих временных жилищ без всякой медицинской помощи. В нашей «Марусеньке», расположенной, как уже сказано, далеко от райцентра, не было не только какого-либо медпункта, но и аптеки. И смерть беспрепятственно продолжала уносить все новые и новые жертвы. Из нашей семьи она сразу же и почти одновременно, как выше сказано, унесла двоих. Мы успокаивались тем, что их тела не оказались выброшенными на снег по пути следования в эти края. И как-то в душе завидовали умершим на Кавказе и похороненным в родной земле другим нашим братишкам — Эгало, Хажумару и Багаудину. А тем временем белобородый, добрый и очень интеллигентный старик, воспитанник царской армии 100-летний наш насыркортовец Куди Кодзоев со своим кавказским посохом ходил по селу, посещая наши семьи. Мы только позже догадались, с какой целью он совершал эти визиты, развлекая нас рассказами о разных своих приключениях на военной службе при царской власти. В последние годы перед революцией он ушел в отставку и работал постовым на Военно-Грузинской дороге и очень гордился тем, что охранять этот единственный удобный путь из России в Закавказье и Малую Азию, Турцию и т. д. поручали в те времена, в основном, только ингушам. Он давал нам и кое-какие советы из жизни «цивилизованного мира», призывая пить только кипяченую и охлажденную воду и соблюдать чистоту во всем. «Тогда будете здоровыми, как я», — говорил он, гордо подтягиваясь. И действительно, Куди в таком возрасте выглядел на удивление здоровым и бодрым. А нас, семьи своих земляков, как потом выяснилось, он посещал, чтобы до наступления зимних холодов рыть на кладбище запасные могилы для безнадежно больных. С этой целью тайно, чтобы больные не догадались, он организовал специальную группу из более-менее здоровых трех мужчин. Себе он тоже «облюбовал» место для могилы. Умер Куди после этого в 105-летнем возрасте зимой 1949 года. За годы нашего пребывания в ссылке это кладбище, образовавшееся на голом месте, приняло в свои объятья много жизней. Там мы похоронили дядю Хакяша и других своих близких родственников и земляков. Вернулись ингуши из ссылки в сильно поредевшем составе (почти наполовину), оставив на просторах Казахстана много геноцидных кладбищ. И никто из нас не думал, что ровно через 35 лет после нашего возвращения здесь, на нашей родной земле, образуется еще одно крупное такое же геноцидное новое кладбище, как очередное предупреждение о том, что сталинская репрессия над нами продолжается. Отличие его от казахстанских только в том, что те вырастали и расширялись постепенно, в течение 13-ти лет, а здесь оно образовалось за считанные дни. Сюда свозились тела убитых в Северной Осетии в октябре-ноябре 1992 года ингушей. Оно заняло целое бывшее кукурузное поле по пути из Назрани в с. Кантышево. Время продолжало смертью подкашивать нас. Нам оставалось только покорно сдаваться судьбе. В весенние периоды мы спасались от голода пшеничными колосками. Мешка два жареной пшеницы (стерня обычно на полях перед пахотой сжигалась), хватало на несколько летних недель. Собирать колоски выходили на поле совсем ослабшие и даже больные, и первым делом начинали жадно поедать разбухшее от весенней влаги и чуть прожаренное зерно, перетирая колоски в руках. От этого у многих вздувались животы, заболевали и не могли самостоятельно добираться домой. А одного старика мы нашли утром мертвым прямо на том месте, где он собирал колоски. Материальное положение нашей семьи усугубилось еще и тем, что ставшего трудоспособным и начавшего зарабатывать в колхозе трудодни нашего старшего брата Ахмета забрали в «трудовую армию». В то время в спецпереселенческих семьях не оставляли ни одного мало-мальски здорового мужчины трудоспособного возраста. Но Бог смилостивился над нами. Иначе ни с каким другим чудом нельзя увязать то, что случилось в тот день. Однажды мать вернулась с каким-то металлоломом в тачке (вордингаш). «Металлоломом» оказалась швейная ножная машинка марки «Зингер», покрывшаяся слоем ржавчины. Об истории этой машинки мне через некоторое время рассказала ее хозяйка — Прасковья Николаевна Коваль, которая жила недалеко от нас. «Увидела я однажды Рабатшу (так звали маму местные жители, переделав ее имя Рабиат на свой лад) и пригласила «кавказку» к себе. Увидев стоявшую в углу коридора нашу давно заброшенную после смерти моей матери швейную машинку, она остановилась и с вдруг появившейся на лице какой-то радостью начала мне что-то объяснять на своем языке. Я поняла, что она умеет шить, и решила отдать ей эту машинку для временного пользования». И застрекотал в нашем доме «Зингер». Оказывается, мать еще в девичестве была неплохой швеей. Вскоре о мастерстве ее рук узнала вся деревня. И сама Прасковья, и ее дети оделись в новые одежды, сшитые Рабатшей. Реклама не замедлила отозваться. Жители начали приходить к нам со своим материалом. Зная, в каком положении мы находимся, в качестве оплаты за шитье они приносили нам кто булку хлеба, кто кринку молока, кто картошку в узелке и т. д. О единственной в «Марусеньке» швее-мастерице узнали и в правлении колхоза. Начали поступать заказы на пошив рабочих рукавиц, фартуков, халатов и т. д. За это Рабатше начисляли трудодни, и осенью мы имели достаточное для перезимовки зерно (мельница была рядом). Так спасли нас от голода и нищеты трудолюбивые материнские руки и «Зингер». Прасковья потом оставила эту машинку матери в качестве подарка. Матери уже нет. Она умерла здесь, на своей родине, в 97-летнем возрасте. А «Зингер», не допустивший после своего появления в нашей семье ни одной смерти от голода, стоит дома на почетном месте как хозяин-победитель в борьбе за нашу жизнь. «Зингер» остался не только в памяти лично нашей семьи. Почти все умершие в «Марусеньке» ингушские дети, женщины, старики ушли в могилы в белых саванах, сшитых нашей матерью на этой машинке. Поистине, «голь на выдумку хитра». В этом я убедился, когда начал ходить в школу. Кстати, надо заметить, что дорога к учебе спецпереселенческим детям не была закрыта. Препятствием была только нищета: не в чем было ходить в школу, особенно зимой. Если это и удавалось, то обычно только одному или двоим из семьи, и если они пройдут «домашний конкурс». Родители на глаз определяли способности своих детей и отдавали предпочтение в сложившихся обстоятельствах только тем из них, которые, на их взгляд, смогут выдержать такое испытание. В нашей семье такого конкурса не было: нас спасла швейная машинка «Зингер». Пока преодолевали первоначальный голод и болезни, старшие (Ахмет, Аза и Абдул-Карим) пе-решли в разряд «переростков», а самому младшему — Алаудину, до учебы было еще далеко. Хотя я тоже перешагнул первоначальную планку школьного возраста, но по «весовым категориям» не отличался от местных сверстников. Это помогло мне адаптироваться в среде своих одноклассников. Учеба давалась нелегко. В марусеньской начальной школе, где мы учились, в первом классе на 30 учащихся было пять букварей. Все учащиеся были распределены по группам, согласно местам их «компактного» проживания, и после окончания уроков учительница передавала эти учебники старостам групп для домашнего пользования. Мы должны были в неурочное время собираться где-нибудь в одном месте и выполнять домашние задания. Тетрадей у нас не было. Писали на старой газетной бумаге. Нам выдавали в школе по одному перу в расчете на год. Мы нитками прикрепляли их к самодельным ручкообразным палочкам и писали. Но самые большие трудности мы испытывали из-за отсутствия чернил. Приходилось готовить их из сажи, выбитой из печных дымоходов. Но они получались не черными, а какими-то серыми, водянистыми. Я все время задумывался над тем, как бы их «очернить» и сделать не такими расплывчатыми на бумаге. Печи наши обычно топились кизяком (къохьаргаш), и сажа от такого навозного топлива получалась серой. Однажды, в осеннее время, когда у нас появилась свежая солома, и мы стали ею топить во дворе «буржуйку» с легкой жестяной трубой, я заметил, что чернила, приготовленные из соломенной сажи, имеют черный цвет, «вороньего крыла», как говорят ингуши, и вязкость. Вот где пригодилась «чернильная голь»! Узнав об этом, все стали использовать только соломенную сажу. Мы называли ее «черной пудрой». После окончания начальной (четырехклассной) школы предстала другая проблема: где и как учиться дальше. Семилетняя школа находилась в другом селе в пяти километрах. Но ее нужно было обязательно закончить для того, чтобы поступить в какое-нибудь училище или техникум. В течение трех лет, вставая на рассвете и преодолевая ежедневно (туда и обратно) десятикилометровую зимнюю дорогу в подвязанной шапке-ушанке и в старых подшитых валенках, приходилось ходить в эту школу. Дисциплина в школе была строгая. За опоздание ставили «в угол». Не все окончившие начальную школу решились на такие испытания. Одни вообще не стали дальше учиться (в основном, местные), другие отказались от дальнейшей учебы в первый же год с наступлением холодов. Нас осталось трое: Григорий (Гриша) Коваль — сын Прасковьи, которая подарила нашей матери «Зингер» (у нас с ними установилась тесная семейная дружба), и Андрей Гартвиг — спецпереселенец из Поволжских немцев. Все лето до самой осени я, как и другие мои сверстники-спецпереселенцы, работал в колхозе, зарабатывая трудодни. Материальная жизнь в доме постепенно улучшалась. На зиму делались кое-какие продуктовые запасы. Это давало возможность мечтать и тянуться дальше к учебе, к цивилизованному миру, вырваться из морального заточения, комендантского режима. По мере взросления мы, представители младшего поколения, начинали понимать, что наш народ пострадал ни за что, что вдруг став «врагом народа» за «пособничество» немецким фашистам, нога которых вообще не ступала на ингушскую землю, и не за ослабление героизма и отваги ингушей на фронтах Великой Отечественной войны. Они, наоборот, как выяснилось позже, следуя традициям своих предков, выработанных на полях сражений за интересы России с момента вхождения Ингушетии в ее состав в 1770 году, делали все, чтобы приблизить Победу, не допуская со своей стороны ни одного случая трусости и предательства. Нет, не эта причина послужила поводом для нашего поголовного выселения. О невиновности своего народа мы могли догадываться по рассуждениям старших, которые говорили, что Сталин «не знает» о том, что нас выслали, что его обманул Берия и т. д. Многие даже писали серьезные письма «отцу народов» с просьбой наказать виновных и вернуть нас домой. Эта презумпция невиновности ставила вопрос о возвращении на первый план во всех мыслях и в поведении ингушей. Даже здороваться друг с другом при встрече начинали только после того, как справлялись о новостях по этой проблеме. Безвинно пострадавший человек, если он обладает силой духа и справедливости, не покоряется жестокости судьбы, а живет мечтами о свободе и поисками путей выхода из тисков несправедливого угнетения. В таком состоянии находился и наш народ в течение 13-ти лет. А мы, тогдашние дети и подростки, после того, как отступили голод и нищета, но еще находясь в оскорбительном моральном унижении под строгим надзирательным оком комендатуры, готовили себя, чтобы быть полезными родной земле и народу после возвращения домой. Ингушская молодежь, давно перешагнувшая призывной возраст и достигнувшая его к этому моменту, в Кремль на имя Сталина и других высокопоставленных кремлевских чиновников в массовом порядке начала отправлять заявления и обращения с просьбой разрешить им служить в Советской армии. Такие письма шли по почте в Кремль и от тех, кто, получив среднее или семилетнее образование, просил разрешения продолжить учебу в высших учебных заведениях, находящихся за пределами их спецпереселенческой зоны, которая ограничивалась пятикилометровым расстоянием, нарушение которого грозило долголетним тюремным заключением. В ответ из Москвы возвращались отписки с удивительно закрученными хитросплетениями мотивов отказа. Не сомневаюсь в том, что они сохранились во многих домах моих сверстников. Сохранил ответ на свое такое письмо и я. В своем письме Иосифу Виссарионовичу я подробно написал о том, в каких условиях мне удалось закончить семилетку и о своем неудержимом желании учиться дальше, несмотря на бедственное домашнее положение. Написал, что даже в пределах крупнейшего нашего Федоровского района нет ни одного среднего учебного заведения. На мои мольбы дать указания комендатуре разрешить мне поступить в одно из учебных заведений за пределами нашего района, я получил ответ за подписью заместителя председателя Совета Министров СССР К. Е. Ворошилова. Вот текст этого ответа: «Уважаемый Микаил Хасултанович! Рекомендуем Вам поступить в одно из учебных заведений в пределах места вашего проживания». «И смех, и грех», подумал я и показал это письмо Федору Ивановичу Иванько, который очень уважительно относился к нам, ингушским спецпереселенцам, особенно к нашей семье. Как позже выяснилось, во время Великой Отечественной войны он служил в части, где было много ингушей. Не помню, в каком звании он вернулся в родную «Марусеньку», но что его в районе очень уважали — было заметно. После возвращения с войны его сразу избрали председателем райпо, и каждый день на конной тачанке ездил он на работу в райцентр. Федор Иванович прочитал письмо, призадумался и спросил: «Ты хочешь стать торговым работником?» Получив мое согласие, добавил: «Напиши кратко автобиографию и занеси ко мне». Отдав автобиографию, я долго размышлял над его предложением: «Он хочет предложить мне какую-нибудь работу, — думал я. — Прощай учеба». Но вышло все по-другому. На третий день Федор Иванович вручил мне пакет и посоветовал: «Документы никому не показывай. В пути следования избегай встречи с любым представителем правоохранительных органов. Вот тебе билет на дорогу. Ни пуха, ни пера», — сказал он, похлопав меня по плечу, и уехал на работу. В пакете были отличная характеристика на меня, направление от Федоровского райпо и его служебная записка директору техникума с просьбой уделить мне сочувственное внимание. Нетрудно было догадаться, почему он сам купил мне и билет на поезд. Дело в том, что кассир, посмотрев мой паспорт, по которому я не имел права выезжать за пределы места спецпоселения на расстояние более пяти километров, мог донести на меня в комендатуру. А город Петропавловск, куда мне предстояло выезжать, находился в 200 километрах от нас. Доехал я до Петропавловска благополучно, поздно вечером, и допустил непростительную наивную глупость. Оказавшись впервые в незнакомом городе, я совсем забыл о напутствии Федора Ивановича соблюдать осторожность. В зале железнодорожного вокзала поздно ночью прилег на лавку, подложив под голову свою балетку, и уснул. В середине ночи мне показалось, что я куда-то провалился. Проснувшись, увидел стоящего рядом огромного милиционера с моей балеткой в руках. Он повел меня в дежурку. Оставив меня в приемной, зашел в кабинет своего начальника. Сейчас трудно передать душевное состояние, в котором я в те минуты находился. Для меня все было потеряно. Я смирился с тем, что меня ждет тюремное заключение. Но никак не мог простить себе, что я подвел Федора Ивановича. Совесть грызла меня, ведь его запросто могли уличить в пособничестве «врагам народа», используя документы за его подписью, которые находились в балетке. «Слава Всевышнему!» вырвалось у меня, когда я увидел смилостивившееся лицо того милиционера, который, протянув мне мои документы, сказал: «Паспорт мы оставим у себя. Поступишь — учись. Не поступишь, заходи сюда, возьмешь паспорт и уедешь домой так же, как приехал сюда». Успешно сдав все экзамены, я стал единственным студентом-ингушом среди 400 абитуриентов, поступивших в 1952 году в Петропавловский торгово-кооперативный техникум. За все время нашего нахождения в ссылке мы ни на минуту не сомневались, что вернемся на родину. Поэтому каждый человек, каждая семья старались приобрести какие-то специальности, профессии, знания, которые бы пригодились на родной земле. Наша семья тоже не осталась в стороне. Мать сразу села за свой «Зингер». Старший брат Ахмет стал опытным водителем, Абдул-Карим — механизатором, а самый младший из оставшихся в живых братьев — Алаудин — ведущим нефтяником, Аза вышла замуж и стала многодетной матерью. А о моих «похождениях» вы уже знаете. По возвращении в родное село Насыр-Корт — снова педагогический институт и работа в прессе, куда меня судьба занесла в 1959 году совершенно случайно.